А правда, кто тут кого обманывает?
…Словно яма распахнулась под ногами.
«Царь – нас обманывал. Ленин – нас обманывает? Охмуряет? Куда тянет за собой? Потонули в крови, а балакают о светлом будущем, о счастливом… где все счастьем – захлебнемся… Мы – красноармейцы – обманываем царей: ну, что охраняем их. Утешаем! Мол, не бойтесь! А что – не бойтесь-то?! Ведь все одно к яме ведет. К яме!»
И еще ударило, в бок, под дых: к яме ведут всех нас, идем – все мы.
«Так все одно все мы… там и будем… раньше ли, позже…»
Между бровей будто собралась тяжелая горючая тьма, величиной со спелую черную вишню. И давила, давила. А нас обманывают командиры, продолжал тяжело думать Лямин, да еще как надувают: отдают приказ, а мы и рады стараться; а они за спиной в это самое время…
Что – они за спиной, – он и сам бы не мог толком сказать; но понимал, что приказ – это для них, черных людей, а для господ большевиков – может, и не приказ вовсе.
Господа! Товарищи! Он еще вчера был царской армии солдат. И вот, вот ужас. Он – над своим царем – которому подчиняться должен, дрожа, от затылка до пят, от ресниц до мест срамных и потайных, – сейчас хозяин! Конвоир – уже хозяин. Ведет, сторожит, бдит, – а фигура на прицеле. На мушке. Не убежишь. Слюну без спросу не проглотишь.
Яма, думал он потрясенно, яма, и делу конец.
Приказ отдадут тебя расстрелять – и в расход как миленький пойдешь.
Беляки Тобольск займут – и царь первый тебя укнокать велит.
Первый! Потому что ты над ним был, ты порушил порядок.
«Это не я! Не я! Это так сложилось! Так приключилось! Не мы так все придумали! Сладилось так!»
Мария утерла рот кружевным носовым платком, обеими руками, тонкими и сильными пальцами приподняла тарелку над столом и опять поставила на скатерть. Михаил слышал свое сопение. Так он шумно дышал, и нос заложило. Ему захотелось, чтобы она отломила своими быстрыми пальчиками кусок ситного и дала ему. Скормила, словно бы коню.
Он уже и морду вперед, глупо, сунул.
А яма под ногами все чернела, и он боялся шагнуть и свалиться в нее.
Зажмурился, головой помотал.
«Вконец я ополоумел! Дров пойти поколоть…»
На дворе солдаты пели громко, заливисто:
– Там вдали, в горах Карпатских,меж высоких узких скалпробирался ночью темнойсанитарный наш отряд!
Впереди была повозка,на повозке – красный крест.Из повозки слышны стоны:«Боже, скоро ли конец?»
Мария первой из-за стола встала. Вот сейчас обернула к нему лицо.
Нет, эта не обманет! Не будет обманывать! Никогда!
Лучше даст себя обмануть.
«А если я ей прикажу – под меня… ляжет?»
Яма под ногами исчезла. Вместо нее желто, тускло заблестели доски вымытого поутру пола. Баба Матвеева приходила, намыла; солдатка, щуплая, худая, рот большой, галчиный. С ней охрана и не баловала: такая тщедушная была, кошке на одну ночь и той маловато будет, скелетиком похрустеть.
– «Погодите, потерпите», —отвечала им сестра,а сама едва живая,вся измучена, больна.
«Скоро мы на пункт приедем,накормлю вас, напою,перевязку всем поправлюи всем письма напишу!»
Песня доносилась будто издалека, из снежных полей. Солнце головкой круглого сыра каталось в снятом молоке облаков, в набегающих с севера сизых голубиных тучах. Цесаревич тоже поглядел на Михаила.
«Черт, глаза как у иконы. Хоть Спасителя с мальца малюй! Да богомазов тех постреляли, повзрывали. Яма… яма…»
В глазах Марии он видел жалость, и он перепутал ее с нежностью. В глазах Алексея горело презрение. Две ямы. Две темных ямы.
А Пашка? Кто она, где?
…его яма. И падает в нее.
Лямин развернулся, как на плацу, и, топая сапогами, выкатился из залы. Вон от пустых тарелок, от крошек ситного на скатерти. Пусть баба Матвеева скатерть в охапку соберет да крошки голубям на снег вытрясет.
* * *
…Она ведь никакая не старуха. А все тут ее и видят, и зовут старухой; и в глаза и за глаза; и она, скорбно и дико взглядывая на себя в зеркало, тоже уже считает себя старухой – ах, какое слово, ста-ру-ха, как это по-русски звучит глухо, вполслуха… вполуха…
Будто мягкими лапами кошка идет по ковру.
Нет, это она сама в мягких носках, в мягких тапочках сидит и качается в кресле-качалке. И все повторяет: старуха, старуха, ста… ру…
Муж подошел к ней, положил ей руку на плечо, и кресло-качалка прекратило колыхаться.
Как всегда, его голос сначала ожег, потом обласкал ее.
– Аликс, милая. Вот ты скажи мне.
Она подняла к нему лицо, и оно сразу помолодело, прояснилось. Зажглось изнутри.
– Что, мой родной?
Царь выпустил ее плечо, отошел от кресла, продел пальцы в пальцы, сжал ладони и хрустнул запястьями.
– Я вот все думаю. Думаю и думаю, голову ломаю. Мы ведь с тобой веруем в Бога. Так? Верую во Единого Бога Отца, Вседержителя…
Оба прочитали, крестясь, Символ веры – шепотом, быстро, отчетливо.
Слышали каждое священное слово друг друга.
– Чаю воскресения мертвых…
– И жизни будущаго века. Аминь.
Опять перекрестились. Перекрестили друг друга глазами.
– И что? Что? – Она не могла скрыть нетерпение, любопытство. – Что ты мне хотел сказать.
Царь пододвинул табурет ближе к креслу-качалке, сел на табурет верхом, как на лошадь. Хотел улыбнуться, и не смог.
Вздохнул и заговорил, заговорил быстро, сбиваясь, часто дыша, болезненно морщась, стремясь скорее, быстрее, а то будто опоздает куда-то, высказать, что мучило, жгло, давило.
– Вот Серафим Саровский. Батюшка наш Серафим. Преподобный… чудотворец. Отшельник. И пророк. Ты пророчество его помнишь, да, знаю, вижу, помнишь. И я все, все помню. Не в этом дело. И ту бумагу, что нам из шкатулки давали читать, ты же тоже помнишь. И я помню. Я не то хочу сказать. Я… знаешь.. долго думал, долго. Наконец вот тебе сказать решился. Мы веруем. И вся наша Россия, вместе с нами, веровала. В храмах – во всей нашей земле – молилась. Лбы все крестили. Посты соблюдали. Божий страх имели. Божий – страх! Это же самое главное. Нет Божьего страха – нет и человека. Нет человека – нет и… да, да… государства. Земли нашей нет без Божьего страха! Не может, не сможет она… выжить…
Царица слушала, боясь хоть слово упустить.
– И вот, милая, мы с тобой – веруем. Свято веруем! Молимся… каждодневно… и утром, и на ночь… и на службу нам разрешают ходить… иконы целуем… Вслух ты – детям – из Писания читаешь! Все, все делаем… как все русские люди всегда… Бог при нас… и что же?
– И что же? – неслышным шепотом повторила за мужем царица, надеясь, ужасаясь.
– Серафимушка… он предсказал будущее, да… и ты помнишь, ты же помнишь все, ну, что было в этом предсказании. Помнишь ведь?.. да?.. Он предсказал нам… смерть…
– Смерть, – шепотом повторила царица.
– Да, смерть! Но я… представь себе, я в это не поверил… не захотел поверить… Я… может, я святотатец!.. но я… не захотел поверить в нашу с тобой смерть, в смерть детей… Я верую в Бога, да… и ты веруешь… и дети наши веруют, да, да, мы так их воспитали, мы так их держали всегда, всегда, в страхе Божием… И я… вот сейчас, во все последние дни, и сию минуту, спрашиваю себя: и тебя, сейчас и тебя… спрашиваю: где же теперь Бог над Россией?
Царица хотела повторить: «Где же теперь Бог над Россией?» – и не смогла: губы не смогли вымолвить это. Царь смог, а она – нет. И опустила голову, голова внезапно стала тяжелой, чугунный пучок волос давил книзу, из него выпадали чугунные шпильки, чугунные волосы развивались и плыли по чугунной шее, по старым плечам, нет, ее плечи еще не старые, они еще красивые, она еще может носить декольте!.. старуха… ста… ру…
Он взял ее руки в свои, крепко сжал, и она чуть не вскрикнула.
– Где же? – повторил царь, весь сморщившись, покривив лоб, губы, и зажмурился, будто не мог перенести прямого, отчаянного взгляда жены.
– Я не старуха! – шепотом крикнула она ему прямо в лицо.
Ее зрачки медленно становились широкими и наполняли черной стоячей водой всю серую светлую радужку.
Он испугался, побледнел.
– Что ты, милая?.. что, хорошая моя?.. Да нет, ну какая же ты старуха… вспомни, сколько тебе лет… и я тебя… я тебя…
Он беззвучно шептал: люблю, – а она уже судорогой выгибалась в его руках, и он уже крепко обнимал ее, и, сильный, еще крепкий, хоть и исхудал на скудных харчах, брал на руки, грубовато, по-солдатски, как тащит солдат военную добычу, и вынимал из качалки, и нес на кровать. И целовал лицо, мокрое, уже страшное.
– Прости… не буду больше… зачем спросил… зачем, дурак, затеял этот разговор…